• Приглашаем посетить наш сайт
    Успенский (uspenskiy.lit-info.ru)
  • Рославлев, или Русские в 1812 году
    Часть вторая. Глава II

    Глава II

    Сурской и Рославлев, обойдя с другими гостьми все оранжереи и не желая осматривать прочие заведения хозяина, остались в саду. Пройдя несколько времени молча по крытой липовой аллее, Сурской заметил наконец Рославлеву, что он вовсе не походит на жениха.

    -- Ты так грустен и задумчив, -- сказал он, -- что как будто бы в самом деле должен сегодня же, и навсегда, расстаться с твоей невестою.

    -- Почему знать? -- отвечал со вздохом Рославлев, -- По крайней мере, я почти уверен, что долго еще не буду ее мужем. Скажите, могу ли я обещать, что не пойду служить даже и тогда, когда французы внесут войну в сердце России?

    -- Нет, не можешь; но почему ты уверен, что Наполеон решится...

    -- На что не решится этот баловень фортуны, этот надменный завоеватель, ослепленный собственной своей славою? Куда ни пойдут за ним французы, привыкшие видеть в нем свое второе провидение? Французы!.. Я знаю человека, которого ненависть к французам казалась мне отвратительною: теперь я начинаю понимать его.

    -- Не верю, мой друг! ты это говоришь в минуту досады. Просвещенный человек и христианин не должен и не может ненавидеть никого. Как русской, ты станешь драться до последней капли крови с врагами нашего отечества, как верноподданный -- умрешь, защищая своего государя; по если безоружный неприятель будет иметь нужду в твоей помощи, то кто бы он ни был, он, верно, найдет в тебе человека, для которого сострадание никогда не было чуждой добродетелью. Простой народ почти везде одинаков; но французы называют нас всех варварами. Постараемся же доказать им не фразами -- на словах они нас загоняют, -- а на самом деле, что они ошибаются.

    -- Но можно ли смотреть хладнокровно на эту нацию?..

    -- Можно, мой друг, тому, кто знает ее больше, чем ты. Во-первых, тот, кто не был сам во Франции, едва ли имеет право судить о французах. Никто не может быть милее, любезнее, вежливее француза, когда он дома; но лишь только он переступил за границу своего отечества, то становится совершенно другим человеком. Он смотрит на все с презрением; все то, что не походит на обычаи и нравы его родины, кажется ему варварством, невежеством и безвкусием. Но и в этом смешном желании уверять весь мир, что в одной только Франции могут жить порядочные люди, я вижу чувство благородное. Известное слово одного француза, который на вопрос, какой он нации, отвечал, что имеет честь быть французом, -- не самохвальство, а самое истинное выражение чувств каждого из его соотечественников; и если это порок, то, признаюсь, от всей души желаю, чтоб многие из нас, рабски перенимая все иностранные моды и обычай, заразились бы наконец и этим иноземным пороком.

    -- Но согласитесь, что чванство, самонадеянность и гордость французов невыносимы.

    -- Что ж делать, мой друг? Все народы имеют свои национальные слабости; и если говорить правду, то подчас наша скромность, право, не лучше французского самохвальства. Они потеряют сражение, и каждый из них будет стараться уверить и других и самого себя, что оно не проиграно; нам удастся разбить неприятеля, и тот же час найдутся охотники доказывать, что мы или не остались победителями, или, по крайней мере, победа наша весьма сомнительна. Да вот, например, если у нас будет война и бог поможет нам не только отразить, но истребить французскую армию, если из этого ополчения всей Европы уцелеют только несколько тысяч... Но что я говорю? если одна только рота французских солдат выйдет из России, то и тогда французы станут говорить и печатать, что эта горсть бесстрашных, этот священный легион не бежал, а спокойно отступил на зимние квартиры и что во время бессмертной своей ретирады (отступления (фр.)) беспрестанно бил большую русскую армию; и нет сомнения, что в этом хвастовстве им помогут русские, которые станут повторять вслед за ними, что климат, недостаток, стечение различных обстоятельств, одним словом, все, выключая русских штыков, заставило отступить французскую армию.

    -- Перестаньте! Я не хочу верить, чтоб нашлись между русскими такие презрительные, низкие души...

    -- Но эти же самые русские, мой друг, станут драться, как львы, защищая свою родину. Все это в порядке вещей, и мы не должны сердиться ни на французов за их хвастовство, ни на русских за их несправедливость к самим себе. Беспрерывный ряд побед, двадцать пять лет колоссальной славы... о мой друг! от этого закружатся и не французские головы! А мы... нас также можно извинить. Вот изволишь видеть: по мнению моему, история просвещения всех народов разделяется на три эпохи. В первую, то есть эпоху варварства, мы не только чуждаемся всех иностранцев, но даже презираем их. Иноземец, в глазах наших, почти не человек; он должен считать за милость, если мы дозволяем ему жить между нами и обогащать нас своими познаниями. Мало-помалу, привыкая думать, что эти пришлецы созданы так же, как и мы, по образу и по подобию божию, мы постепенно доходим до того, что начинаем перенимать не только их познания, но даже и обычаи; и тогда наступает для нас вторая эпоха. Презрение к иностранцам превращается в безусловное уважение; мы видим в каждом из них своего учителя и наставника; все чужеземное кажется нам прекрасным, все свое -- дурным. Мы думаем, что только одно рабское подражание может нас сблизить с просвещенными народами, и если в это время между нас родится гений, то не мы, а разве иностранцы отдадут ему справедливость: это эпоха полупросвещения. Наконец, век скороспелок и обезьянства проходит. Плод многих годов, бесчисленных опытов -- прекрасный плод не награжденных ни славою, ни почестьми бескорыстных трудов великих гениев -- созревает; истинное просвещение разливается по всей стране; мы не презираем и не боготворим иностранцев; мы сравнялись с ними; не желаем уже знать кое-как все, а стараемся изучить хорошо то, что знаем; народный характер и физиономия образуются, мы начинаем любить свой язык, уважать отечественные таланты и дорожить своей национальной славою. Это третья и последняя эпоха народного просвещения. Для большей части русских первая, кажется, миновалась; но последняя, по крайней мере для многих, еще не наступила.

    -- Но разве это может служить оправданием для тех, которые злословят свое отечество?

    -- А как же, мой друг? Беспристрастие есть добродетель людей истинно просвещенных; и вот почему некоторые русские, желающие казаться просвещенными, стараются всячески унижать все отечественное, и чтоб доказать свое европейское беспристрастие, готовы спорить с иностранцем, если он вздумает похвалить что-нибудь русское. Конечно, для чести нашей нации не мешало бы этих господ, как запрещенный товар, не выпускать за границу; но сердиться на них не должно. Они срамят себя в глазах иностранцев и позорят свою родину не потому, что не любят ее, а для того только, чтоб казаться беспристрастными и, следовательно, просвещенными людьми. Вот, с месяц тому назад я был вместе с соседом нашим Ильменевым у Волгиных, которые на несколько недель приезжали в свою деревню из Москвы; с первого взгляда мне очень понравился их единственный сын, ребенок лет двенадцати, -- и подлинно необыкновенный ум и доброта отпечатаны на его миловидном лице; но чрез несколько минут это первое впечатление уступило место чувству совершенно противному. Этот мальчишка умничал, мешался преважно в разговоры, находил, что в деревне все дурно, что мужики так глупы, и, желая казаться совершенным человеком, так часто кричал и шумел на людей без всякой причины, подражая своему папеньке, который иногда журил их за дело, что под конец мне стало гадко на него смотреть. Я сказал об этом Ильменеву, который отвечал мне весьма хладнокровно: "И, сударь, что еще на нем взыскивать: глупенек, батюшка, -- дитя! как подрастет, так поумнеет". Как ты думаешь, Рославлев? не лучше ли и нам не сердиться на наших полупросвещенных умниц, а говорить про себя: "Что еще на них взыскивать -- дети! как подрастут, так поумнеют!" Но вот, кажется, идет хозяин. Что такое? Посмотри-ка, на нем лица нет. Что с тобой сделалось, мой друг? -- продолжал Сурской, идя к нему навстречу.

    -- Что сделалось? -- повторил глухим голосом Ижорской. -- Ничего... Осрамили, зарезали, живого в гроб положили, вот и все!..

    -- Как?

    -- Да так... Ух, батюшки!.. Дайте дух перевести!.. Дурачье! животные! разбойники!..

    -- Ты пугаешь меня. Да что сделалось?

    -- Безделица!.. Все труды, заботы, расходы, все пошло к черту!.. Да уж я же его! И что он за доктор?.. Цирюльник!.. Нынче же с двора долой!

    -- Ага! так дело идет о твоей больнице.

    -- О больнице? О какой больнице? У меня нет больницы!.. Завтра же велю сломать эту проклятую больницу, чтоб и праху ее не осталось.

    -- Что, братец, сняли голову с плеч, да и только. Представь себе: я повел гостей осматривать мои заведения; дело дошло и до больницы. Вот вошли сначала в аптеку; гости ахнули!.. что за порядок!.. банка к банке, склянка к склянке -- ну любо-дорого смотреть! Предводитель так и рассыпался: и благодетель-то я нашего уезда, и просвещенный помещик, и какую честь делает всей губернии это заведение, и прочее. Я кланяюсь, благодарю и думаю про себя: "Погоди, приятель! как взглянешь на больницу, так не то еще заговоришь". Вот вошли; коридор чистый, светлый, нечего сказать -- славно! "Отделение хронических болезней! -- прокричал лекарь. -- Камера нумер первый -- водяная болезнь". Растворяю дверь -- глядь на постелю: ахти!.. так меня и обдало морозом -- тщедушный Андрюшка-сухарь! Я поскорей вон да в другие двери. Предводитель читает надпись: "Камера вторая -- чахотка". Вхожу; все за мной. Ну!!! ноги подкосились! Боже мой!.. толстый пономарь!.. "Давно ли у тебя чахотка?" -- спросил, улыбаясь, предводитель. "Около года, сударь!" -- отвечал пономарь. "Оно и заметно -- заревел дурачина Буркин. -- Смотри-ка, сердечный, как ты зачах!" Зачах!.. а рожа-то у него, братец, с пивной котел! Предводитель прыснул, гости померли со смеху, а я уж и сам не помню, как бросился вон из дверей, как ударился лбом о притолку, как наткнулся теперь на вас -- ничего не знаю!

    -- Помилуй, братец, что ж это за беда?

    -- Как что за беда? Да как мне теперь глаза показать?.. Ну если догадаются?..

    -- И, мой друг, кому придет в голову, что у тебя больные по наряду? Перемешали надписи, вот и все тут.

    -- Так ты думаешь, что я могу сказать?..

    -- Разумеется. Долго ли вместо одной дощечки прибить другую. Да вот, кстати, все гости идут сюда; ступай к ним навстречу, скажи, что это ошибка, и, чтоб они перестали смеяться, начни хохотать громче их.

    Ижорской, успокоенный этими словами, пошел навстречу к гостям и, поговоря с ними, повел их в большую китайскую беседку, в которой приготовлены были трубки и пунш. Один только исправник отделился от толпы и, подойдя к Рославлеву, сказал:

    -- Извините, Владимир Сергеевич, совсем из ума вон. Ведь у меня есть к вам письмо.

    -- От кого? -- спросил Рославлев.

    -- Не могу доложить. Оно пришло по почте. Я знал, что найду вас здесь, так захватил его с собою. Вот оно.

    -- От Зарецкого! -- вскричал Рославлев, взглянув на адрес. -- Как я рад!

    Исправник отправился вслед за другими гостями в беседку, а Рославлев, распечатав письмо, начал читать следующее: "Ну, мой друг, отгадывай, что я? где я? и что делал сегодня поутру? Да что тебя мучить по-пустому: век не отгадаешь. Я гусарской ротмистр, стою теперь на биваках, недалеко от Белостока, и сегодня поутру дрался с французами. Не ахай, не удивляйся, а слушай: я расскажу тебе все по порядку. Прощаясь с тобой, я уже намекал тебе, что мне становится скучно жить в Петербурге. Когда ты уехал, мне стало еще скучнее. Ты знаешь, я долго размышлять не люблю; задумал, решился, надел мундир; тетушка благословила меня образом, а кузины... ведь я отгадал, mon cher! ни одна из них не заплакала, прощаясь со мною. Я прискакал в Вильну, нашел там почти всех наших сослуживцев. Нам давали балы, мы веселились; но и среди танцев горели нетерпением встретить скорее гостей, которые стояли за Неманом, церемонились и как будто бы дожидались приглашения. Наконец 12-го числа июня они переправились на нашу сторону, и пошла потеха -- только не для нас, а для одних казаков. Я выпросился в авангард, который стал теперь ариергардом, потому что наши войска ретируются. Одни говорят, для того, чтоб соединиться с молдавской армиею, которая спешит нам навстречу; другие -- чтоб заманить Наполеона поглубже в Россию и угостить его точно так же, как, блаженной памяти, шведского короля под Полтавою. Не знаю, чему верить, но не сомневаюсь в одном -- nous reculons pour mieux sauter (мы отступаем, чтобы лучше наступать (фр.)). Кажется, неприятель втрое нас сильнее; только мы дома, а он на чужой стороне. Франция далеко, а немцам любить его не за что. Все это должно ободрять нас; однако же я думаю, что без народной войны дело не обойдется. Тебе кланяется твой бывший начальник, генерал Б. У него недостает одного адъютанта, но он не торопится заместить эту ваканцию и просил меня об этом тебя уведомить. Послушай, Рославлев! Я никогда не хвастался моим патриотизмом; всегда любил и даже теперь люблю французов, а уж успел с ними подраться. Ты зарекся говорить по-французски, бредишь всем русским -- и ходишь еще во фраке. Женат ли ты или нет, все равно. Если ты только здоров, скачи к нам на курьерских; если болен, ступай на долгих; если умираешь, то вели, по крайней мере, похоронить себя в мундире. Да, мой друг, эта война не походит на прежние; дело идет о том, чтоб решить навсегда: есть ли в Европе русское царство или нет? Сегодня чем свет французская военная музыка играла так близко от наших биваков, что я подлаживал ей на моем флажолете (старинной флейте (от фр. le flageolet)); а около двенадцатого часа у нас завязалось жаркое аванпостное дело. Мы потихоньку подвигались назад; французы лезли вперед, и надобно сказать правду -- молодцы, славно дерутся! Один из них с эскадроном конных егерей врезался в самую средину наших казаков; но я подоспел с гусарами. Конным егерям отпели вечную память, а начальника их мне удалось своими руками взять в плен, или, лучше сказать, спасти от смерти, потому что он не сдавался и дрался как отчаянной. Теперь он в моем шалаше спит прекрепким сном. Что за молодец, братец! Ему нет тридцати лет, а он уж полковник; а как любезен, какой хороший тон! Впрочем, это нимало не удивительно: се n'est pas un officier de fortune (он ведь офицер не по капризу судьбы (фр.)). Фамилия его одна из самых древних во Франции. Он граф Адольф Сеникур. Завтра чем свет его отправляют, вместе с другими пленными, в средину России, и поверишь ли? он так обворожил меня своею любезностию, что мне грустно будет с ним расстаться. Прощай, мой друг!.. или нет: до свиданья! Я уверен, что ты, прочитав мое письмо, велишь укладывать свой чемодан, пошлешь за курьерскими -- и если какая-нибудь французская пуля не вычеркнет меня из списков, то я скоро угощу тебя на моем биваке и пуншем и музыкою. Да, мой друг! и музыкою. От нечего делать я так набил руку на моем флажолете, что и сам себе надивиться не могу. Итак, до свиданья!

    Твой друг,
    Александр Зарецкой.

    Июня 19-го. Бивак близ Белостока".

    -- Итак, все кончено! -- вскричал Рославлев. -- Я должен расстаться с Полиною, и, может быть, -- навсегда!

    -- Уж и навсегда, мой друг? -- сказал Сурской. -- Конечно, за жизнь военного человека ручаться нельзя; но почему же думать, что непременно ты?..

    -- Ах, я ничего не думаю! В голове моей нет ни одной мысли; а здесь, -- продолжал Рославлев, положа руку на грудь, -- здесь все замерло. Так! если верить предчувствиям, то в здешнем мире я никогда не назову Полину моею. Я должен расстаться и с вами...

    -- Ненадолго, мой друг! мы скоро увидимся. Но вот, кажется, Лидина с дочерьми. Они идут сюда. Ты скажешь им?..

    -- Да, я хочу, я должен!.. Я на этих днях отправлюсь в армию, Полина, -- продолжал Рославлев, подойдя к своей невесте. -- Вот письмо, которое я сейчас получил от приятеля моего Зарецкого. Прочтите его. Мы должны расстаться.

    -- Как, сударь! -- вскричала Лидина. -- Так вы решительно хотите вступить в военную службу?

    Полина начала читать письмо. Грудь ее сильно волновалась, руки дрожали; но, несмотря на это, казалось, она готова была перенести с твердостию ужасное известие, которое должно было разлучить ее с женихом. Она дочитывала уже письмо, как вдруг вся помертвела; невольное восклицание замерло на посиневших устах ее, глаза сомкнулись, и она упала без чувств в объятия своей сестры.

    С воплем отчаяния бросилась Лидина к своей дочери.

    -- Chere enfant!.. -- вскричала она, -- что с тобой сделалось?.. Ах, она ничего не чувствует!.. Полюбуйтесь, сударь!.. вот следствия вашего упрямства... Полина, друг мой!.. Боже мой! она не приходит в себя!.. Нет, вы не человек, а чудовище!.. Стоите ли вы любви ее!.. О, если б я была на ее месте!.. Ah, mon dieu! (Ах, бог мой! (фр.)) она не дышит... она умерла!.. Подите прочь, сударь, подите!.. Вы злодей, убийца моей дочери!..

    -- Ах, если б прошла и любовь ее к этому человеку! -- перервала Лидина, взглянув на убитого горестию Рославлева.

    Полина открыла глаза, поглядела вокруг себя довольно спокойно; но когда взор ее остановился на письме, которое замерло в руке ее, то она вскрикнула и, подавая его торопливо Оленьке, сказала:

    -- Прочти, мой друг, прочти!

    -- Не печалься, мой ангел! -- сказала Лидина, -- он не поедет.

    Оленька, читая письмо, не могла также удержаться от невольного восклицания.

    -- Поедемте скорей домой, маменька, -- сказала она. -- Вы видите, как Полина расстроена: ей нужен покой. А вы, Владимир Сергеевич, через час или через два приезжайте к нам. Поедемте!

    Лидина, уезжая с своими дочерьми, сказала в гостиной несколько слов жене предводителя, та шепнула своей приятельнице Ильменевой, Ильменева побежала в беседку рассказать обо всем своему мужу, и чрез несколько минут все гости знали уже, что Рославлев едет в армию и что мы деремся с французами.

    -- Ну, господа! -- сказал исправник, -- теперь таиться нечего: ведь и его превосходительство за этим изволил ускакать в губернский город.

    -- Какой рекрутской набор! Осмелюсь доложить, того и гляди, что поголовщина будет.

    -- Добрался-таки до нас этот проклятый Бонапартий! -- сказал Буркин. -- Чего доброго, он этак, пожалуй, сдуру-то в Москву полезет.

    -- А что ты думаешь? -- примолвил Ижорской, -- его на это станет.

    -- Избави господи! -- воскликнул жалобным голосом Ладушкин. -- Что с нами тогда будет?

    -- Да, -- прибавил предводитель, -- если французы не остановятся на границе, всеобщее ополчение необходимо.

    -- Помилуйте! -- сказал Ладушкин, -- что мы, с кулаками, что ль, пойдем?

    -- Да с чем попало, -- отвечал Буркин. -- У кого есть ружье -- тот с ружьем; у кого нет -- тот с рогатиной. Что в самом деле!.. Французы-то о двух, что ль, головах? Дай-ка я любого из них хвачу дубиною по лбу -- небось не встанет.

    -- А мы его встретим, -- примолвил Буркин, -- да зададим такой банкет, что ему и домой не захочется.

    -- Воля ваша, -- сказал со вздохом Ладушкин, -- а тяжко нам будет! Я помню милицию: чего нам, дворянам, стоило одеть, обуть да прокормить этих ратников.

    -- Да, брат Ладушкин! -- закричал Буркин, -- починай свою кубышку-то. Ведь денег у тебя накоплено не по-нашему.

    -- Помилуйте! Да откудова?

    -- Конечно, как велят...

    -- Велят!.. плохой ты, брат, дворянин! Чего тут дожидаться приказу -- сам давай! Господи боже мой! мы, что ль, русские дворяне, не живем припеваючи? А пришла беда, так и в куст?.. Сохрани владыко!.. Последнюю денежку ставь ребром.

    -- -- Конечно! -- сказал хозяин. -- Если понадобятся ратники, так я и музыкантов моих не пожалею... А народ-то, братцы, какой!.. Наметанный, лихой -- пострелы! Любой на пушку полезет!

    -- А я, -- заревел Буркин, -- всем моим конным заводом бью челом его царскому величеству. Изволь, батюшка государь, бери да припасай только людей, а уж эскадрон лихих гусар поставим на ноги.

    -- Султана?.. и его отдам!.. Нет, Николай Степанович, нет! На нем сам пойду под француза. Умирать -- так умирать обоим вместе!

    -- Я уверен, -- сказал предводитель, -- что все дворянство нашей губернии не пожалеет ни достояния своего, ни самих себя для общего дела. Стыд и срам тому, кто станет думать об одном себе, когда отечество будет в опасности.

    -- Да, да, стыд и срам! -- повторили все, не исключая Ладушкина, который, увлеченный примером других, позабыл на минуту о своей шкатулке.

    -- Кто не может идти сам, -- прибавил Буркин, -- так пусть отдаст все, что у него есть.

    -- Нет, братец, -- перервал Буркин, -- давай наливки: мы не хотим ничего французского.

    -- В том-то и дело, любезный! -- возразил хозяин. -- Выпьем сегодня все до капли, и чтоб к завтрему в моем доме духу не осталось французского.

    -- Нет, Николай Степанович, пей кто хочет, а я не стану -- душа не примет. Веришь ли богу, мне все французское так опротивело, что и слышать-то о нем не хочется. Разбойники!..

    Дворецкой вошел с подносом, уставленным бокалами.

    -- Эх, любезный!.. Ну, ну, так и быть; один бокал куда ни шел. Да здравствует русской царь! Ура!.. Проклятый напиток; хуже нашего кваса... За здравие русского войска!.. Подлей-ка, брат, еще... Ура!

    -- И то правда! -- подхватил Буркин, -- пить, так пить разом, а то это скверное питье в горле засядет. Подавай стаканы!..

    Раздел сайта: