• Приглашаем посетить наш сайт
    Лермонтов (lermontov-lit.ru)
  • Русские в начале осьмнадцатого столетия
    Часть первая. Глава I

    Русские в начале осьмнадцатого столетия

    Рассказ из времен единодержавия Петра I

    Часть первая

    Глава I

    Прежде чем я приступлю к рассказу, мне должно поговорить с моими читателями о положении, в котором находилась Россия в эпоху, избранную мною для этой повести.

    Последний стрелецкий бунт, вспыхнувший во время отсутствия царя Петра имел самые гибельные последствия для этого своевольного и мятежного войска; главные зачинщики и участники мятежа были казнены, а остальные сосланы в Сибирь, расселены по отдаленным городам, и стрелецкая рать, некогда знаменитая, исчезла навсегда с лица земли русской. Вместе с прекращением политического существования этих русских янычар уничтожилось и пагубное влияние на умы властолюбивой царевны Софьи Алексеевны. Шведский король Карл XII, разбитый наголову близ Полтавы, едва мог спастись от плена, убежав в пограничный город Бендеры. Вся армия его была истреблена, и на берегах Невы нашим рабочим людям помогали шведские солдаты сооружать -- на их же собственной земле -- вторую столицу царства русского. Рига, Ревель и вся Лифляндия признавали над собой верховную власть государя Петра Алексеевича; Польша, исполняя его волю, призвала снова на царство изгнанного ею короля Августа II. Предатель Мазепа убежал с Карлом XII в Бендеры; почти все малороссийские православные казаки отступились от своего опозоренного изменою и заклейменного церковным проклятием гетмана. Одним словом, из всех внешних и внутренних врагов России, вредящих ее возвышению, устройству и возрастающей силе, оставался один только враг, но самый упорный. Этот враг была почти общая, безотчетная привязанность русских ко всем древним обычаям и предрассудкам старины. Следствием этой слепой привязанности были: неподвижность, презрение ко всему иноземному, невежественная спесь и закоренелое упрямство, всегда враждебное всем переменам и улучшениям, если они хотя бы несколько противоречат существующим обычаям, иногда совершенно нелепым, но которые обыкновенно оправдываются известным изречением: "Так, дескать, искони важивалось -- в старину бывало; а стариков умней не будешь". Одна самодержавная воля Великого Петра могла осилить этого последнего врага и заставить русских хотя нехотя, а все-таки перешагнуть через заветный рубеж, который отделял их так долго от всех других народов Европы. Все покорилось этой могучей, непреклонной воле; она возбуждала иногда боязливый ропот спесивых бояр, упрямых граждан, суеверной черни, но давно уже не встречала нигде явного сопротивления. Люди, приверженные к старинным обычаям, отстаивали их с жаром в своих семейных кругах -- осуждали шепотом указы царские, восставали втихомолку против разных нововведений, называли их богопротивными, но никто не смел говорить об этом вслух; времена мятежей прошли; Петр Алексеевич был уже не вторым царем русским, а государем единодержавным, не юношей неопытным, но знаменитым победителем Карла XII -- этого венчанного богатыря, перед которым некогда трепетала вся Европа. Несмотря, однако ж, на это, по-видимому, спокойное состояние России, нельзя было не заметить, что в ней происходило что-то необычайное: этот домашний ропот, который тихо разливался в пароде-- это тревожное ожидание каких-то новых и небывалых перемен волновало все умы, и даже люди дальновидные и умные, начинавшие уже понимать, чего желает государь Петр Алексеевич, шептали про себя, покачивая головами: "Дело-то, дело! Да крутенько он, батюшко наш, за него принимается". И надобно сказать правду: мы едва ли можем осуждать многих из современников Петра Великого за то, что они если не делом, так мыслью грешили, осуждая непонятные для них действия этого необъятного, всеобъемлющего гения, которого и мы, вкусившие уже от плодов, им посеянных, не можем еще вполне оценить.

    В 1711 году, в одну темную февральскую ночь, шагах в двухстах от Серпуховской дороги, в богатом и большом селе Вздвиженском, светился огонек; его трудно было заметить проезжим людям, потому что погода была бурная, снег валил хлопьями и сильный ветер с метелицею бушевал в чистом поле. Этот огонек светился в бревенчатом, крытом соломою господском доме, в котором жил помещик или, верней сказать, отченник села Вздвижен-ского, окольничий Максим Петрович Прокудин. Чтобы провести как-нибудь время до ужина, Максим Петрович, приютясь в самом теплом покое своих барских хором, изволил забавляться в шашки с любимым своим челядинцем и дворецким Прокофием Кулагою. Максим Петрович сидел в обитых кожею широких и спокойных креслах; дворецкий лепился кое-как на узенькой скамеечке. Барин был человек пожилых лет, дородный и видный собою, довольно приятной наружности, с окладистой темно-русой бородою, которая, впрочем, начинала уже местами серебриться. Он был одет по-домашнему, в цветной шелковой рубашке с косым воротом и покрытом узорчатой камкою калмыцком тулупе нараспашку. Дворецкий был также человек немолодой, с широким рябым лицом, реденькой бородкою и огромным красным носом. Сверх суконного кафтана с козырем на нем надета была затасканная шелковая ферязь с оборванными петлицами, которую он только что удостоился получить с барского плеча за свою усердную и верную службу. У дверей покоя дремал, прислонясь к стене, длинный, неуклюжий детина в смуром кафтане; он держал в руке жестяные щипцы, вроде тех, которые и теперь еще употребляются по церквам; следовательно, нетрудно было отгадать, что главное занятие этого парня состояло в том, чтоб снимать с двух сальных огарков, которыми освещалась вся комната.

    -- Ну что ж ты, Кулага? -- сказал Максим Петрович, взглянув с довольным видом на своего дворецкого. -- Или пришло в тупик, что некуды ступить? Да полно, братец, -- ходи как-нибудь!

    -- А вот пойдем, батюшка, -- промолвил дворецкий, подвигая вперед шашку.

    -- Так ты вот как... хорошо!.. А мы вот этак!.. Что, брат, опять призадумался?

    -- Призадумаешься, батюшка, -- прошептал Прокофий, почесывая затылок, -- дело-то плоховато!.. Вишь, она куда, озорница, -- в доведи лезет!.. Нечего делать! пойду так

    -- А я так... Фу, батюшки! -- промолвил Максим Петрович, посматривая на окна, -- что это на дворе-то?.. Господи Боже мой!

    -- Да, сударь, разыгралась погодка!

    -- То-то, чай, теперь в поле -- светопреставление: и снег и метель; а мороз-то сам по себе... Ну что ж ты, пошел, что ль?

    -- Пошел, батюшка.

    -- И я пошел... Чу, слышишь, как воет ветер?.. Ох, дорожным-то людям теперь... помилуй Господи!

    -- Истинно так, батюшка Максим Петрович, -- бедовое дело!.. Собьешься с дороги, заедешь в сутроб, да коли одежонка-то плохая, так и читай себе отходную... Изволил ступить?

    -- Ступил,

    -- А коли ступил, так -- не погневайся, батюшка, -- фук!..

    -- Как так?.. Постой, постой!.. За что ты взял мою шашку?..

    -- Не взял, сударь, а фукнул.

    -- За что?

    -- Так, так!.. Ну, нечего делать, -- прозевал!.. А игра-то была какая богатая!.. Да постой, любезный! Хоть ты у меня и фукнул шашку, а я все-таки прежде твоего в доведях буду... Вот мы этак... Пошла!

    -- А мы, сударь, вот эту тронем.

    -- Трогай себе, трогай... а уж на выручку не поспеешь... Пошла дура!

    -- Изволил ступить?

    -- Ступил, братец!

    -- Так не прогневайся, батюшка, -- фук!

    -- Как?.. Еще?.. Тьфу ты, пропасть какая!.. Да что это у меня глаза-то в затылке, что ль?.. Нет, не могу играть, не то в голове... Степка!.. Смотри-ка, Прокофий, смотри!., стоя спит!.. Эй ты, болван!

    Детина, который дремал, прислонясь к стене, вздрогнул и кинулся, как шальной, к столу, чтоб снять со свечей.

    -- Тише ты, дурачина! -- закричал Максим Петрович. -- Что ты бельмы-то выпучил да лезешь, словно угорелый какой!.. Полно-полно!.. Погасишь!.. Ну так и есть!.. Эка уродина, подумаешь!., а уж борода растет!

    -- Да что ему борода, батюшка, -- прервал дворецкий, -- у него борода-то выросла, да ума не вынесла. Я уж тебе докладывал: что его держать во дворе: он и в пастухи-то навряд годится.

    -- Эх, Прокофий, стыдно, брат!.. Ну, кто говорит: сына не за что и хлебом кормить, да отец-то служил мне тридцать лет верою и правдою... Эй ты, простофиля!., пойди, скажи... Да нет, -- переврешь, дурак!.. Пошли Андрюшку.

    Через полминуты вошел в комнату здоровый и рослый детина лет тридцати; все платье его было в снегу.

    -- Что ты это, братец, -- спросил Максим Петрович, -- иль валялся по снегу?

    -- Никак нет, -- отвечал слуга, -- я ходил сейчас на погреб.

    -- И тебя этак занесло?.. Ну, видно, погодка!

    -- Не приведи Господи, батюшка, и снизу и сверху, метет.

    -- Темно?

    -- Зги Божьей не видно.

    -- И холодно?

    -- Холодновато, батюшка, -- сильно морозит.

    -- Ну, худо дело!.. От нашего села вплоть до самого Шарапова вовсе жилья нет.

    -- Да, Максим Петрович, по большой дороге нет.

    ступайте за околицу да поближе к большой дороге разведите огонь.

    -- Слушаю, батюшка!.. Только ветер-то больно силен...

    -- И, полно, братец!.. Вязанки две сухих березовых дров, да лучины побольше... а огонь донесете в фонаре... Ступай! Этак будет лучше, -- продолжал Максим Петрович, -- на огонек-то всякий поедет.

    Да, сударь, -- сказал дворецкий, -- коли лошадки не вовсе еще из мочи выбились. Чай, теперь и большую дорогу занесло сугробами, так целиком-то далеко не уедешь. И то сказать: кого нелегкая понесет в такую непогодь; ведь метель-то началась еще засветло.

    Ну, Прокофий, не говори! русский человек на том стоит: ему все трын-трава! Куда немец носа не покажет, а он туда ломит себе наудалую: авось, дескать, проеду -- Господь пронесет!

    -- Да, сударь, что правда, то правда. И я, бывало, в старину хаживал чрез Оку по вешнему льду; из-под ног вода брызжет, а тебе и горюшки мало. Что, дескать, в самом деле: двух смертей не бывает!.. Что ж, батюшка: ведь мы еще игру-то не кончили, -- прикажешь?

    -- Нет, Прокофий, будет! Уж я тебе говорил: не то на уме.

    -- Ну, как изволишь! -- сказал дворецкий, вставая. -- Да не погневайся, батюшка, -- промолвил он, помолчав несколько времени, -- дозволь спросить: что это тебя так тревожит?.. Вот ты другой день все как будто бы задумываешься... Или эта грамотка, что прислал к тебе вчера с ходоком из Москвы приятель твой, Лаврентий Никитич Рокотов?..

    -- Да, -- прервал Максим Петрович, -- хорошие получил я от него весточки! есть чему порадоваться!..

    -- А что такое, батюшка?

    -- Худо, брат Прокофий, больно худо!.. Мы здесь живем в глуши, у нас все по-прежнему: тишь да гладь да Божья благодать. А кабы ты знал, что на Москве-то делается...

    -- А что, сударь?.. Неужели опять стрельцы завозились?

    -- Вот до глухого вести дошли -- стрельцы!.. Да об этих мятежниках давно и речи нет. Мы и прежнего-то срама не переживем... Помилуй, братец, кто нынче станет бунтовать против помазанника Божия?..

    -- Так что ж, батюшка? Уж не швед ли опять поднялся на святую Русь?

    -- Куда ему!.. И король-то их без вести пропал: говорят, в плену у турского салтана.

    -- Так все ли здорово в Москве?.. Не мор ли, батюшка?..

    -- Что мор! Господь казнит, Господь и помилует; а там, глядишь, опять пойдут времена благодатные.

    -- Да что ж такое, сударь?..

    -- А вот что, любезный, -- продолжал Максим Петрович, понизив голос, -- мне пишет Лаврентий Никитич, что наш православный государь... ох, страшно вымолвить!.. Наш батюшка, царь Петр Алексеич... совсем онемечился.

    -- Что ты говоришь, батюшка! -- вскричал Прокофий. -- С нами сила крестная!.. Да как это может быть?

    -- Да, любезный! Он такие дела затевает, что не приведи Господи!.. Хочет, чтоб мы перенимали все у немцев.

    -- У немцев?.. Вот еще!.. Что нам у этих еретиков перенимать!.. Да давно ли этих паскудных немцев и в царских-то указах позорным именем называли?..

    -- Вот то-то и есть!.. А теперь посылают боярских детей в еретичные земли учиться немецким обычаям, хотят нас нарядить в разнополые немецкие кафтаны... обрить бороды...

    -- Ну вот поди ты!..

    -- Да я хоть сейчас голову на плаху!.. Господи Боже мой, и что это нашему батюшке Петру Алексеевичу дались эти немцы?.. Что они, обошли, что ль, его?

    -- Эх, Прокофий! лиха беда поддаться демонской прелести, а там все пойдет как по маслу. Вот кабы государь не изволил ездить за море, так ничего бы не было, все осталось бы по-прежпему; а теперь как он набрался немецкого духу, так и слышать ничего не хочет. Да уж пускай бы помаленьку, не торопясь, -- мы бы, старики, свой век отжили, а там что Бог велит!.. Ну, может статься, и в самом деле есть что перенять у немцев. Вот, примером сказать, хитрость ратную, корабельное плавание -- то, другое; да это бы полегоньку, исподволь... а то вынь да положь!.. Вчера наш брат, русский, и якшаться с немцем не хотел, а сегодня ступай к нему под начал... Ну, да что об этом! выше лба уши не растут. И кабы мне не было надобности ехать в Москву, так я бы рукой махнул.

    -- А разве ты, батюшка, в Москву собираешься?..

    -- Что же делать, братец: и не хочешь, да едешь. Ты знаешь, что мою племянницу, Ольгу, люблю как дочь родную.

    по весне сама к нам сюда пожалует.

    -- Нет, брат, до весны-то далеко, а теперь ее в Москве у моей дуры сестры ни за что не оставлю. Того бабы-то, подумаешь! Подлинно правда, что у них волос долог, да ум короток. "Отпусти, дескать, батюшка братец, племянницу ко мне погостить! Ведь она у тебя живет в захолустье, свету Божьего не видит!" Вот тебе и отпустил!

    -- Так что ж, сударь?.. Ведь сестрица твоя, Аграфена Петровна...

    -- Да, была когда-то баба путная -- русская барыня; а теперь хуже всякой немки стала.

    -- Как так?

    Прокофий вынул из-за образов довольно толстый свиток и подал его своему господину.

    -- Сначала-то, -- сказал Максим Петрович, развертывая длинный столбец, -- Лаврентий Никитич пишет ко мне о приезде государя Петра Алексеевича в Москву, о новых указах царских, о посылке дворянских детей в неметчину, о шутовском немецком наряде; а вот здесь... нет!., это он пишет о своей меньшой дочери... вот что: "Крестница твоя, Максим Петрович, Катюшка, премного тебе челом бьет и твоего отеческого благословенья просит. Она будет у нас большая грамотница: доучивает теперь заутреню; а напрежь сего учил Катюшку Макарка, наш приходский пономарь, и он, кутейник, меня обманывал: не доуча заутрени, часы начал учить. А нынче учит Катюшку Успенского собора псаломщик Григорий, -- и я ученьем его зело доволен. Еще ж, друг сердечный, хотя мне весьма прискорбно говорить тебе об этом, а делать нечего, должен сказать: сестрица твоя Аграфена Петровна и племянница Ольга Дмитриевна свели дружбу с Ягужинскими, а те их вовсе с толку сбили и теперь о них -- не при тебе будь слово сказано -- идут такие непригожие речи, что все наши и знаться с ними не хотят. Они изволят щеголять в каких-то заморских фуро (Узкое прямое платье (от фр. fourreau).), повадились ездить в Немецкую слободу, и даже говорят, что будто бы дошли до такого окаянства, что на прошлой неделе в немецкой кирке были..." Что, брат Прокофий, каково?

    -- В немецкой кирке! -- повторил Прокофий, всплеснув руками.

    -- Слушай, слушай! -- продолжал Максим Петрович. -- "Сестрица твоя -- и это я доподлинно знаю -- наняла двух немчин; у одного твоя племянница обучается разным еретичным наукам и басурманским наречиям, а другой учит ее играть на каких-то клавироцымбалах -- сиречь заморских гуслях..." Что, брат Прокофий, -- а?.. Вишь, нашли какую гуслистку!.. Да слушай, слушай -- то ли еще будет!.. "Еще ж скажу тебе, друг сердечный, что у нас завелись в Москве бесовские сходбища, они прозываются ассамблеями. Чаще всего бывают эти ассамблеи в Немецкой слободе у голландского купца Гутфеля. Вот съедутся к нему и наша братья, дворяне с женами и дочерьми, и всякая немецкая сволочь. И тут уж, любезный, не жди себе никакого почета: что знатная барыня, что немецкая купчиха -- все едино: сядут они все рядышком; а этот чертов сын, Гутфель, как боярин какой, учнет похаживать да подчевать сластями наших барышень и своих немок; а там, как сберется их побольше, затрубят в трубы, заиграют на фиолях, молодые ребята-офицерики и немцы всякие подлетят к барышням, разберут их по рукам и пойдут пляски! Начнется всякое требесие, шум, гам, веселье, ну, ни дать ни взять, Содом и Гоморра в лицах. А дураки-то отцы и мужья, как будто бы не их дело, заберутся в особый покой, читают куранты, играют в шахматы, тянут пиво да вместе со старыми немцами табачище жрут. И по этим-то сатанинским игрищам Аграфена Петровна изволила всю зиму таскаться с твоей племянницей, которая, слышал я стороною, познакомилась там с каким-то гвардейским фенриком, -- сиречь прапорщиком, и говорят, будто бы этот фенрик очень за нею ухаживал". Ухаживал!.. Слышишь, Кулага?

    -- Ну что, брат, -- продолжал Максим Петрович, перестав читать, -- ехать ли мне в Москву?

    -- Как не ехать, батюшка! Ведь надобно же нашу барышню выручить из этого омута. И что это с государыней Аграфеной Петровной сделалось?

    -- Воля, братец!.. Кути себе как хочешь: муж на службе царской в Азове, Бог весть когда назад вернется. Правда, и он хорош!.. Чай, радехонек, что жена его подружилась с Ягужинскими: "Теперь, дескать, у меня рука есть!"

    А я так, батюшка, очнуться не могу. Эко непотребство, подумаешь!.. Какой-нибудь немчура, чумичка проклятый! чай, у себя дома-то булки пек, а теперь с боярской дочерью, с племянницей твоей, изволит поплясывать... Нахалы этакие!.. Как ходу-то им не было, так небось были тише воды ниже травы; а как посадили их за стол, так они и ноги на стол.

    -- Да, сударь, -- сказал дворецкий, подойдя к окну. -- Кажись, кто-то въехал на двор.

    с имбирем, чтоб проезжим-то людям было чем душу отвести. Чай, они, голубчики, больно прозябли.

    -- Все будет готово, батюшка.

    Хозяин, оставшись один, свернул бережно длинный столбец, пригладил бороду и уселся опять в свои широкие кожаные кресла.